Все попытки как-то детализировать облик грядущего выглядят aposteriori смехотворными, если не жалкими.
Борис Стругацкий
Нет, удивительно все-таки, как магия подкравшейся на мягких лапках круглой даты воздействует на умы вполне вроде бы здравомыслящих людей, вроде вашего покорного слуги, понуждая их к поистине странным поступкам. Вот уж никогда бы не подумал, что сподвигнусь на печатное изложение своих взглядов на будущее человеческой цивилизации; эдакие, извиняюсь за выражение, «soziologische-futurologischen Uebungen»…
«Дураки бывают разные. Нет, прошу не вставать с места, вас пока не вызывали! Я бывал дураком всех разновидностей, кроме одной…» – но на этом месте справедливость требует прервать цитату. Ибо отнюдь не кладоискательство (коим надумал заняться герой О’Генри), а именно прорицание будущего заслуженно числится крайним в ряду тех поприщ, где в качестве спецодежды потребен колпак с бубенчиками.
Любого, кто отправится на ознакомительную экскурсию по маршруту незабвенного Луи Седлового, поразит не столько даже несуразность буквально всех картин (и набросков) Описываемого Будущего, сколько авторство некоторых из них. Менделеев, полагавший самой сложной технической проблемой следующего, двадцатого, века утилизацию огромного количества навоза (ведь поголовье лошадей, ясное дело, будет и дальше прирастать прежними темпами); Эйнштейн, заявивший, буквально за дюжину лет до Хиросимы, что до практического использования атомной энергии дело дойдет лет через сто – никак не раньше; Бернард Шоу, видевший политическую карту будущей Европы так: «Франция и Германия? Это устарелые географические названия… Под Германией вы, очевидно, подразумеваете ряд советских или почти советских республик, расположенных между Уральским хребтом и Северным морем. А то, что вы называете Францией, – то есть, очевидно, правительство в Новом Тимгаде, – чересчур занято своими африканскими делами…». Список этот при желании можно продолжать до бесконечности. И уж если в своих попытках предугадать будущее постоянно попадают пальцем в небо даже самые блестящие умы своего времени – на что тут рассчитывать дураку, вроде меня?
Ну, прежде всего, дураку не стоит играть с умными на их поле и по их правилам – это дело заведомо дохлое; а вот учудивши что-нибудь свое, дурацкое, можно порою достичь весьма любопытных результатов… Помните, например, классический анекдот про пьяного, искавшего потерянный ключ от дома лишь под фонарями – поскольку «там светлее»? Если вдуматься, интуитивно избранная им стратегия поиска вовсе не так глупа, как кажется на первый взгляд: ведь в кромешной темноте, куда не достает свет фонарей, ключика-то все равно не найти, даже если он там и есть… Итак, давайте для начала, основываясь на печальном опыте предшественников, оконтурим зоны «неосвещенные» (где искать просто бесполезно) и «освещенные» (где результат – дело везения).
Плох тот митрополит, что не был замполитом,
и плох тот замполит, что не митрополит.
Е. Лукин
Приходится констатировать, что как наука, так и беллетристика продемонстрировали полнейшую неспособность предугадать сколь-нибудь существенные черты общественного устройства нашего века. Да, порою совпадают кое-какие детали – однако совпадения эти лишь оттеняют разительное несоответствие общих картин прогнозируемого и реального будущего. Помните изрядно нашумевшую в свое время, а ныне почти забытую антиутопию Кабакова «Невозвращенец»? Саперные лопатки и причисление авангардиста Шнитке к лику официозных классиков автор предугадать сумел, а вот по всем более серьезным пунктам прогноза – полный облом…
Чем останется двадцатый век в учебниках истории? Прежде всего – это время реализации социалистической идеи в форме тоталитарных режимов. Тоталитаризм возникал многократно и независимо, на совершенно разной национальной и экономической основе – от высокоразвитого капитализма в Германии до чистого феодализма в Корее (т. е. ни о какой такой «трагической случайности», прикатившей на нашу голову в пломбированном вагоне, и речи быть не может – существовал объективный общемировой тренд). Все эти режимы пережили бурный расцвет, а затем очень быстрый – по историческим меркам – крах. Так вот, ни первого (самого возникновения тоталитаризма), ни второго (стремительности его крушения) предугадать не смог никто…
Предвижу на этом месте возмущенный гомон: «А как же Замятин?! А Оруэлл?.. А…» А никак – все это просто не имеет отношения к делу. Точнее говоря – имеет, но лишь в той части, что выходит за рамки конкретного социологического прогноза. И если история Цинцинната Ц. будет волновать людей, покуда существует художественная литература, то Оруэлловскую агитку наверняка ждет такое же забвение, как и другой «бестселлер века» – «Что делать?»: по прошествии трех десятков лет – когда вымрет поколение европейцев, принужденное проходить «1984» в рамках школьной программы, – о Великой Антиутопии и не вспомнит никто, кроме библиографов… Впрочем, давайте по порядку.
Вполне очевидно, что антиутопии двадцатых годов (вроде замятинской) только постфактум кажутся нам «романами-предостережениями». На самом деле это была лишь затянувшаяся сверх всякой меры полемика с технократическими утопиями ушедшего, девятнадцатого, столетия. Ну какое, скажите, имеют отношение те автоматизированные, хирургически-стерильные миры холодного рацио (вроде того, которым повелевает Благодетель) ко всему этому сталинско-кимирсеновскому убожеству с крепостными-колхозниками и талонами на сапоги? Замятин и Хаксли продолжали свою – вполне виртуальную – дискуссию с Уэллсом, никак не соотнося ее с общественными процессами вокруг себя; это никакой не упрек – они решали свои собственные задачи, и социологическое анатомирование реальных тоталитарных режимов in statu nascendi в список этих задач просто не входило.